23.12.18 10:12
Сергей Шаталов – автор, творящий на стыке литературы, театра и кино, когда слово переплавляется в жест, а тот, в свою очередь, в образ. В образы, способные противостоять времени и небытию, придающие нашему существованию смысл и мужество быть.
«- Все сбывается, даже то, что ты забыл. Даже прошлое, от которого ты отвык, но оно возникает как-то сразу, в каждом, кто ждет».
Предлагаем в эти предпраздничные дни отправиться в путешествие между прошлым и будущим, между кино, театром и литературой. И приятного чтения!
ЖИТЕЛИ МАЛЕНЬКОЙ СМЕРТИ
(перед тем, как войти в морг, ему предложили пройти досмотр через металлодетектор).
— Зачем такие предосторожности?
— Что у вас в сумке?
— Одежда для покойного.
— Откройте.
— Для таких случаев обычный набор: новые туфли, костюм в клеточку.
— Почему в клеточку?
— Такова воля покойного... — перебирая вещи, — рубашка голубая, на всякий случай взял белую, хотя он предпочитал небесные тона, — продолжая вынимать, — носки тоже в клеточку, платок носовой, часы... он их, правда, не носил, носил я, однако предупреждал, чтоб вернул, вот и возвращаю.
— Чья фирма?
— Часов?
— Чья фирма, изготовитель?
— Сами посмотрите, — демонстрируя со всех сторон корпус, — я по-швейцарски не читаю. Не умею.
— Значит, швейцарские?
— Ценные очень... Покойный говорил, что если его убьют, то только из-за часов. Но вот не убили (улыбнулся), умер сам, а часы остались и цок-цок-цок. Я перевел стрелки на то время, когда остановилось его сердце, и заблокировал, а им хоть бы что... им только цок-цок-цок. Я и сам забыл, когда он действительно умер. Ну, в котором часу?
— В свидетельстве о смерти всё указано.
— Мне бы хотелось сейчас уточнить... Вроде как обновить память и попытаться еще раз остановить...
— Что у вас за пазухой?
— Книга.
— Название?
— «Три мушкетера» (достает и предъявляет досмотрщику).
— Почему такая большая?
— Покуда его будут одевать, я почитаю. Это, можно сказать, моя похоронная книга. Если кого приходится забирать из морга, беру с собой. Порой так долго одевают, что страниц сто прочитываю и даже больше, затем всё забываю (у него заблестели глаза). Знаете, как увижу жмурика в одежде, которую принес, так всё перед глазами останавливается. Прямо ВСЁ! Потом слезы. Хотя я не плачу. Я вообще не плачу. Но здесь положено.
— У нас можно без церемоний. Всё равно никто не оценит.
— А я так, для себя (оглянулся). ОН ЖЕ ВИДИТ... (от его взгляда приподнялся потолок, слезы прекратились). Зачем всё-таки досмотр?
— Часы купленные?
— Нет, подарок. Я дивиди-диск с собой взял. Ну, чтоб показать, как всё было на самом деле. Сам президент прямо в руки хозяину моему часики эти... И попросил на ушко.
— Прямо на ушко?
— Ну да. Чтобы он их к груди приложил. Вроде как от сердца к сердцу. Если у вас есть видео с монитором, можем посмотреть. А так, без просмотра никто не верит, говорят, я всё придумал. Начинают расспрашивать: какой президент, откуда президент — я-то почем знаю, здесь на видео всё и объяснится.
Покойник был человек скромный. Всякие особенности вокруг своей персоны не любил. Поэтому часы носил я. Они очень точные. Поворот галактики на одну космическую единицу и тут же поворот твоей головы, и всё меняется (голова досмотрщика прокрутилась вокруг своей оси). Когда ему ложиться спать, когда просыпаться, я всегда оповещал. Просыпаться он любил рано, часов эдак в пять. Вот я позвоню, разбужу, а сам на боковую, догонять сны.
— Вы кто ему?
— Кто-кто? «Дед Пихто!»
— Это как?
— Да вот так... Он меня сам выбрал, чтоб я его собственноручно везде и повсюду...
— (иронично) Что, и на Луне?
— Во второй сумке скафандр. Изготовлен и подогнан под меня. Я в нем даже испытания проходил.
— Интересно где?
— Везде (пауза), ну, скажем, в одном средневековом замке, ровно в полночь... Там в это время сплошное безвоздушное пространство образовывается: дыхание перехватывает, глаза навыкате. Одним словом... (он схватил досмотрщика за горло, тот захрипел), вот и я так же. Ну, почти так же (досмотрщик на полу беззвучно хватает воздух ртом). Последний выдох мой умерший хотел, как полагается, дома совершить. Не получилось. Меня рядом не было... Один-единственный разок не срослось, и вот... Вот и не получилось, а хотел дома... Увезли его, говорят, как Джордано Бруно на костер. Говорят, не довезли. Сам по дороге умер. Вот как ты сейчас (досмотрщик забился в конвульсиях).
Дом закрыли. Ключи мне отдали. Когда вошел, чтобы приготовиться к трауру, в комнатах кошки и коты в мартовских оргиях. Невероятное количество! И откуда столько? Неужели просочились сквозь всю запредельность? На улице снега по колено, а они мяу, мяу, мяу... Перепутали всё, что ли, или всё из-за часов? Похоже, их кто-то надоумил, ну, какой-нибудь Куклачев. Здесь покойник, а они мяу... мяу...
«Ты, говорит, Степаныч, дай ночку провести в родных стенах, под родным потолком. Не смей хоронить без моего разрешения». Как же мне уловить, спрашиваю, твое разрешение? «А ты напряги всё своё внимание — тогда поймешь всякую мою просьбу. Не отворачивайся от моего мертвого лица, его читать надо. Так и сказал: «ЧИТАТЬ». Мертвое лицо как избыточная выразительность, так что смотри на меня, смотри, даже всматривайся, а когда войдет в тебя трава бесконечная и с алмазными вершинами поменяется местами, то нужные слова остановятся прямо перед твоими глазами... тогда и действуй». И как-то очень сердито добавил: «Мы видим вещи не такими, какие они есть, а такими, какие мы есть. Так что напрягись, не стесняйся, покажи себя, за всю свою жизнь хотя бы раз покажи. И поймешь, какой дурак был, что ничего не видел — себя не видел» (воскресший досмотрщик сосредоточился на третьей сумке и ткнул в нее пальцем).
— Здесь парашют вместо подушки под голову.
— В гроб что ли? (неумело выговорил)
— Ну да. Сам собирал стропы. Стропа к стропе — узелок к узелку (после паузы), ему без этого нельзя. Кто знает, как там дела пойдут.
— Какие еще дела?
— Я точность не люблю. Меня она просто выводит из себя... Да и часы эти... А вот когда ты всю жизнь спишь, а в смерти вдруг пробуждаешься, объяснить могу. Смерть — она же больше всякого счастья... Она, знаете... (он тут же воспылал небесным мерцанием, а на месте, где стоял досмотрщик, обозначилось начало сияющей лестницы).
ГОЛОЕ КИНО
— Режиссер предложил мне раздеться. Я даже не поняла, о чем он... Может быть, у него такой юмор... Одежда так срослась с телом, будто я в ней родилась. И все эти годы двигалась за мной на вырост. В сценарии, конечно, есть интимная сцена, но мне и в голову не могло прийти, что именно с неё и начнутся съемки. Актер (по роли — мой возлюбленный), видя во мне замешательство, опустил глаза и не решился приблизиться. Продюсер требовал, чтобы я тут же вошла в заданное состояние, иначе не возьмет меня в съемочный процесс за профнепригодность. Я ему ответила, что, «если вы будете на меня давить, я вскрою себе вены».
Обычно на такой работе всякое говорится, поэтому мне преспокойненько предложили примерить платье героини.
— Кто она такая, что в хламье ходит? — интересуюсь. Художник по костюмам говорит, мол, пошито специально под этот проект:
«Вашей героине наряд достался от умершей бабушки. Бабушка была когда-то комиссаром, а потом вечной учительницей. Вот учительское платье от неё к вам».
— На нём нет истории! — закричала я, как избалованная актриса.
— Я отдавала его в школу на несколько дней, — успокоительно сообщила костюмерша, — чтобы повисело в разных классах. Сами понимаете, дети хоть и растягивают глазами время, но не до такой же степени, чтобы на одежде отпечаталась история страны.
— И что мне теперь делать?
— Жить! — ответила костюмерша и бесцеремонно натянула на меня одеяние героини.
Я понимала, что мне предстоит учить детей, наставлять их родителей, быть примером... но только не с этим режиссером. Он, постоянно разговаривая со мной, не смотрит в глаза, а куда-то мимо. Неужели потому, что ни разу себе не позволила расстегнуть даже верхнюю пуговицу? Разве там, куда он смотрит, я другая? Глаза — такой инструмент, что всё придумывает, и этим всем переиначивает мир. Потому-то в глазах столько любви и всяких искажений.
«Хорошо, я разденусь», — мелом написала на школьной доске, когда фильм был практически снят и оставалась всего одна сцена (кстати, моя сцена).
Боже! Как они бросились фотографировать и снимать эти каракули, будто надпись сделана на стене поверженного Рейхстага. Они собрали настоящий форум вокруг моего сообщения: я ли это написала, да и мой ли это почерк?
Не дожидаясь режиссерской отмашки, я разоблачилась и вышла на всеобщее обозрение. Судя по реакции, письменное признание съемочную группу интересовало больше, чем мой безрассудный поступок.
— Фильм почти закончен, — сообщил оператор, — так что зря стараешься.
— Что значит «стараешься»?
— Весь этот зеркальный крем, которым ты намазалась, по глазам бьёт! Пойди и смой.
— Ты о чём?
— О чём, о чём? О тебе!
Мой партнер по интимной сцене стоял передо мной во всяких волнениях, теребя в руке подснежники.
— Неужели посреди лета я заслуживаю такого внимания?
— Не могу смотреть на тебя без восхищения.
— От чего же?
— Ты не реальная, ты — космонавтка.
— Я что, переродилась?
— Не совсем...
— Что осталось?
— Голос.
— И всё? Та-а-а-а-а-а-а-а-к, — протяжно завопила я. — Кто всё это время вместо меня снимался?
— Нашли твоего телесного двойника. Движения, манеры, повороты головы... один к одному. А вот лицо...
— С лицом неувязочка?
— Чужая она, не моя. Из-за этого фильм пошел наперекосяк, какая-то нервность во всем появилась. Вот и собрался к тебе на поклон, думал, куплю хорошего вина, конфеты, посидим, вспомним.
— У нас с тобой ничего общего.
— Это так, но наша первая встреча, — в душевном порыве он прокусил себе палец, — режиссер что-то в подробностях говорит тебе, а я ничего не слышу. Наблюдаю, как волнительно движется соломинка по твоим губам. Она, эта соломинка, моментально сотворила расстояние, на котором разместилась вся моя жизнь. Так близко и доступно, что повсюду обнаружилось твое присутствие.
— Значит, мы с тобой родственники?
Откуда-то осыпалась лунная пыль, и всё стало неузнаваемым.
— Меня можно воспринять, но нельзя передать; можно постичь, но нельзя увидеть, — проговорил моими губами незнакомый голос.
На какое-то время произошла разбалансировка внимания: кто я? что я? где я? Но складывалось впечатление, что отсутствие одежды никто не замечает.
Режиссер в каком-то загадочном настроении, погруженный в нечеловеческую бледность, суровый, как Новый завет, отвел от меня прослезившийся взгляд и непонятно кому шепотом сказал: «Завтра всё переснимем».
Тут же возникла дублерша:
— Объяснять ничего не надо, я всё слышала, — она, как и остальные, не смогла разглядеть мою натуральность и, не меняя интонации, продолжила: — в сцене умирания во мне слишком много жизни. Так что замени меня... В героиню стреляют. Я падаю, а вот ранение, предсмертные судороги и эпизод в гробу — ты.
— Смешай оливковое масло с восходом чайной розы, добавь живую стрекозу и ложку только что выкачанного меда, принимай натощак перед съемками, и страх смерти обойдет тебя стороной.
— Обойдет так, что и насовсем? — Она вскинула на меня растерянные глаза, и говорит:
— Ты сейчас как Ева, внутренний свет скрывает твою наготу, но этому фильму такое не нужно. Вот смерть... твоя смерть — в самый раз.
— Одно тело играет любовь, другое — умирание, как-то не справедливо получается.
— Зато как в кино.
Тут же костры развели для пересъемки, готовя нас к новым испытаниям.
— Грим позволяет увидеть только твое внутреннее устройство, но не его невидимость. Я всегда работаю без грима, и порой от этого страдают присутствующие. Когда на вступительных экзаменах играла Гамлета, играла так, что на лице морщин оказалось больше, чем ступеней на лестнице в небо... Кто по ним прошел, тот рядом с Солнцем. Вся приемная комиссия, неожиданно обгорев, сидела и ошарашенно поглядывала на меня.
Вокруг нас с дублершей сплотилась вся съемочная группа. Мы стояли лицом друг к другу, образуя два разомкнутых круга с общим центром, но попасть в это пространство было нельзя.
КАЗИМИР
Ветер в театре — это всё равно, что в храме падает снег. Значит, что-то не так. Значит, где-то случился вселенский сбой. Значит... кулисы взметнулись вверх, из всех щелей на подмостки потянулось солнце. Его появление на сцене обнулило саму сцену, и театр замер в отсутствие себя. Сияющий лифт прямо из оркестровой ямы на огромной скорости подхватил одиноко стоящего человека и растворился в театральном поднебесье. Из параллельного лифта вышли двое.
Первый: Фотограф — это свидетель света. А ты свидетель чего? Что на твоих фотографиях можно рассмотреть? Одни очертания. Очертания чего или кого — загадка.
Второй: Засвеченный Квадрат Малевича.
Первый: Он художник. Художнику все можно. Можно даже не рисовать. Стоит себе Малевич в пустой комнате, а на него нисходит солнечный луч — вот тебе и фотособытие. Щелкай, лови момент — он в свету, он вне света, он в начале Солнца, он в конце Луны. Ну давай, работай!
Второй: А Малевич — это где?
Первый: Ищи ракурс, в котором этот «намоленный» воздух в небесном озарении и будет Малевич.
Второй: Призраков фотографировать, что ли?
Первый: Да хотя бы призраков. Они фотогеничны и денег не требуют за сеанс. Давай, модулируй пространство... и помни, призраки обладают чувственностью твоего тела. Так что следи за собой и не влезай без надобности в огонь, воду и во всякие непредвиденности. Тело — оно не любит риска.
(входит группа людей)
А вот, кстати, семья, просит провести фотосессию, — (представляя Второго): Это наш лучший фотограф. Даже Малевич им доволен.
Дочь: Папе как-то приходилось с Малевичем встречаться.
Первый: При каких же обстоятельствах?
Дочь: Папа, ты где с Малевичем познакомился?
Отец: Прямо у гроба. Я был совсем ребенком, а он недавно умер. Потом похороны. И такие долгие...
Первый: Отчего же долгие?
Отец: Бабушка моя не хотела отпускать его и безудержно кричала: только к нему, только с ним! Это знак того, что по-настоящему умереть невозможно.
Первый: Но потом всё-таки отпустила?
Отец: Так с ним и «ушла».
Первый: А как же вы?
Отец: Меня отдали в детдом. Родители были репрессированы. Близких рядом не оказалось. Так что я детдомовский.
Второй (вручая присутствующим спецодежду): Пожалуйста, наденьте комбинезоны для съемки. Эта одежда с эффектом хамелеона, в зависимости от направленности света и вашего настроения она будет менять свою цветность. (Пауза.) Теперь забудьте обо мне... Вернее, о моем присутствии, и ведите себя так, будто вы одни. Совсем одни...
Отец (возмущенно): Но у вас нет фотоаппарата.
Дочь: Его реально у вас нет.
Второй: Тогда смотрите на мои руки.
Дочь: Зачем нам смотреть на ваши руки? Что в них особенного?
Второй: Разве не видно, что они светятся?
Дочь: И что из этого?
Второй: А то, что я с вами уже работаю.
Дочь: Глаза слезятся от бесконечных перемен в ваших ладонях. В них растет чье-то сердце...
Второй (обращаясь к отцу): Расскажите о своей жене.
Отец: Что о ней рассказывать? Пусть она сама (повернувшись к стоящей рядом женщине). Изобрази что-нибудь о себе (женщина явно не понимает, что от нее хотят). Ну, о том, как ты заблудилась в родном городе и встретила меня в костюме Деда Мороза. Ты тогда, кажется, замерзла?
Жена (рисуя в воздухе огромные круги): Околела.
Отец: Здесь появляюсь я в шубе.
Жена: Между прочим, в лисьей.
Отец: Какая у Деда Мороза может быть лисья шуба?
Жена: Лисья, лисья. Я не могла ошибиться.
Второй: Стоп! Стоп! Стоп! Представьте, что супруги здесь нет.
Отец: Тогда пусть ее уведут отсюда... Я не могу в присутствии жены говорить о ней.
Жена: Тем более никуда не уйду. Мне здесь интересно.
Второй: Но вас здесь нет.
Жена: Куда же я подевалась?
Второй: Растворились, рассосались, одним словом — испепелились от переволнения (со всех костюмов покатились сияющие камни).
Отец: Вот-вот! Она — прах, вернее, воздух. Вроде бы она существует, хотя и газообразно, и вроде бы ее нет. Нет — и всё тут.
Жена: Но я есть!
Отец: Всё идет к тому, что тебя здесь нет.
Жена (в слезах отворачивается от присутствующих): Дайте мне полотенце. Я вытру свои очи и спрячу их от вас (обращаясь к фотографу с протянутым платком). Завяжите мне глаза.
Отец: А уши... уши куда ты денешь? (женщина решительно исчезает) Я же говорил, она вроде есть, и вроде... Одним словом, воздух. Именно поэтому я беру ее на охоту. Она, можно сказать, разлетается повсюду. Всё видит, всё слышит. А мы в засаде... Караулим лису и заряжаем ружья.
По всей округе, по всем зарослям жена подает зов. И лиса прямёхонько к нам. Она то и дело петляет, попадая в зону невидимости. Обнаруживается и снова пропадает. Не уследишь! Через жену обращаюсь к плутовке, чтобы она перемещалась как можно медленнее. Мы можем отстрелить ей хвост или ухо. А нужно-то попасть в лоб или в самое сердце.
Жена просто умоляет, чтобы лиса вела себя достойно, как подобает тому, на кого охотятся, и объясняет ей по ходу, что у нас мало патронов, да и времени в обрез. А потом разворачивается и уходит.
Второй: Кто?
Отец: Жена, естественно, и вместе с ней лиса.
Второй: Та-а-а-ак. О жене достаточно.
(чей-то костюм переступил черту своего присутствия и всё прояснилось)
Дочь: Папа никогда лису в глаза не видел, по крайней мере в живой природе. Он и на охоте никогда... Он всю жизнь на космодроме... Мы-то и виделись с ним в паузах между запусками ракет. В детстве я вообще считала, что у меня нет отца. Оказалось, есть. Он тогда после очередной аварии пришел, весь не в себе. Меня взял на руки, я расплакалась. Но смотрю на него и вижу: он не с нами, он на космодроме — весь там, глазами, ушами, сердцем... главное, сердцем.
(в руках фотографа что-то ломается, и у него на ладони возникает неожиданная пульсация. Однако хлопок — и всё возвращается в прежнее состояние. Удивленные собеседники неотрывно следят за происходящим)
Жена (демонстрируя лисьи повадки): Я знаю, как выглядит лиса! Она недолюбленный кусок солнца среди людей.
Второй: Протуберанец какой-нибудь?
Жена: Протуберанец? Реальный кусок солнца. У меня же лисья шуба. Я всё на себе испытала. Все ожоги и обиды зарубцевались на моем многострадальном теле. Могу предъявить.
Отец: Если бы довелось повторить жизнь сначала... Я бы вернулся в лес, но без тебя.
Жена: А дочь?.. Наша дочь?..
Отец (вытирая слезы): Значит, снова ты?
Дочь: Папа, помнишь, когда на космодроме тебе пришлось выбирать: лететь или не лететь. Ты остался на земле, но сам-то улетел. По-настоящему! Я во имя тебя выучила азбуку Морзе, чтобы войти с тобой в переписку прямо по воздуху. Вот как начиналось одно из моих писем: «Дорогой папа... это ничего, что ты в космосе. Хотя я каждый день встречаю тебя печального на кухне. Видимо, кто-то умер. Я созвонилась с каждым родственником. Все живы! Значит, случилось что-то непоправимое. Может быть, хотя бы на время я смогу заменить тебя на космодроме?»
(костюмы озарило нечто большее, чем фотовспышка)
Отец: С наступлением темноты лес меняется. Но не так, как мы можем себе это представить. По-другому! В такое время там всё иначе. Ты сам гонишь Солнце в лесную сердцевину и в этом ночном дне забываешь, где начало и конец. Деревья и ветер обретают силу, опережающую каждого, хлопком крыльев между домом и не домом. И я растворяюсь в этом непрестанном свете, не желая возвращаться туда, где меня уже нет.
Жена: Чистый дзен... Великая пустота.
Дочь: Папа, я всегда тебя жду. Здесь, на космодроме скопилось много работы. Ракеты то и дело ломаются, запчастей не хватает. Скоро мы совсем перестанем летать, и космос отдалится от нас. Но я тебя всё равно жду. И буду ждать, покуда ты не вернешься из леса.
«Отец подошел к чёрному провалу картины Малевича, постоял в нерешительности какое-то время, а затем, вытянув вперед руки, прыгнул. Тело быстро скользило по гладкому желобу. Он ни о чем не думал, покорно отдаваясь закону тяготения. Наконец забрезжил свет»[1].
Жена: Ой, папина дочечка! Аленький цветочек!
Отец: В паузах работы моего сердца возникает человек, ничего общего со мной не имеющий, но это я. И в лесу тоже я, хотя меня уверяют, что я там никогда не был. Что-то неладное творится в округе и что-то очень связанное со мной.
...пустота и блаженство — незримые мишени моего тела. Вдруг кто-то промахнется! Вдруг кто-то в меня... Я истеку кровью, случайной кровью. И всё бескровное заполню зверьём, травой, ветрами, чтобы остановить само желание делать ракеты.
Дочь: Как ты можешь такое говорить, папа?
(отец расстегнул спецодежду и не узнал стоящих рядом. «Уходите» — шепнул некто ему на ухо: «И как можно быстрее»)
Жена (распадаясь на части): До чего же всё запоздало... Это ваши костюмы довели нас до этого. Они... Они...
Из оркестровой ямы поднялся сияющий лифт. Пронизав землю по орбите театра, он совершил полный облет и вернулся. Оттуда вышли спасатели. Они спасли всех рыб, всех дельфинов, все водоросли — это было видно по океанической свите, которая выбрала обратную сторону воздуха для своего обитания. От увиденного в глазах отца моментально повзрослело небо, и он погрузился в него ВТОРЫМ. Небо развернулось числом ДВА. Интересно, если кто-то последует за ним ТРЕТЬИМ, небеса примут соответствующую форму или будут дожидаться ПЕРВОГО?
Первый: Рискните заглянуть в себя и обнаружите, что именно там находится глубоководная рыба и живет она не в воде, а где хочет. «На то она и рыба», — скажете. Но от этого она не перестанет меняться. И тогда вы войдете в дом, где на каждой стене начертано ЕЕ имя. Рядом с именем, чье правописание неразборчиво, золотой дождь. Он ведет к центру всего и вся, будто зримо обозначилось неуловимое «сейчас», выстукивая по ресницам: «Ты думаешь это я? Но это всего лишь я».
Человек в лифте приободрился услышанным и вынес на обозрение большую квадратную фотографию, на ней в непроницаемых костюмах стояли неопознанные люди. В них почему-то было больше света, чем во всем воздухе.
ИМПЕРАТОР УТРА
— Ты можешь описать его?
— Не знаю, не знаю... Он вошел в дом, будто я ему позволил, скорее он не вошел, а явился, так очевидно и вдруг, словно над ним нависла опасность.
— За ним гнались?
— Я могу, конечно, ошибаться, но у людей складывается впечатление, что он беженец из моей головы...
— Как же он вошел, если ты не открывал дверь?
— Дверь здесь ни при чем, хотя, возможно, она была не заперта.
— А если была?
— Тогда просочился или попал в режим внутреннего движения стен и насквозь прошел. Затем разоблачился до состояния воздуха. Почему-то я был уверен, что он находился одновременно рядом и где-то там.
Его руки и ноги вели себя разбалансированно — то помнили, то забывали о своем предназначении. Однажды я сам испытал такое в доме моего деда. Как-то ночью, читая на диване книгу, мне зачем-то понадобилась другая, которая находилась в шкафу напротив. С мыслью об этом я двинулся через пустое пространство комнаты и тут же наткнулся на невидимое препятствие. Попытался еще раз пройти, но не тут-то было, даже свет лампы в этом месте на мгновение воссиял ярче обычного.
Когда хоронили деда, именно здесь стоял гроб. Дед был высокого роста, и поэтому всё пространство оказалось «захвачено» его телом. Но вот лицо... Более правдивого и надежного я еще не встречал. Если представить его облик как поле и измерить расстояние от одной морщины до другой шагами, то получится небольшая погрешность, по причине которой можно обознаться. Я осторожно обошел внезапный «гроб» и вдруг забыл, какие функции должны выполнять руки и для чего вообще нужны ноги. Обычно обзавестись их ненужностью на земле можно после возвращения из космоса. Или когда ты становишься свидетелем некоего потрясения — напряжение случившегося входит в тебя, и ты начинаешь меняться, перед тем как обрести очередное рождение.
Вот только что вернулся Гагарин, и у него из скафандра выпал твой ключ, обозначившись ударом о камень. Космонавт обошел все комнаты, весь сад и оказался на другом конце жизни. Если бы он внезапно обернулся тогда, то вместо него я бы увидел свое лицо.
— В самом деле?
— Не знаю, не знаю. Возможно, это мое неумение выговаривать обычными словами людей. Хотя если прислушаться... Приложить ухо к телу (скажем, к твоему), то можно услышать русло реки. Оно разное, гулкое, чуткое. Оно растерялось в закоулках замершего сердца, не подозревая о том, что таким образом из человека уходит главное...
— Да и пусть себе уходит, скажет сердце. Нет ничего бесполезней, чем жизнь.
— Всё не так просто в этой комнате. Здесь не забывчивость ведет и водит, а до неправдоподобия освещенное лицо человека, который должен уйти.
— Разве он догадается, что пришел к тому самому дому? Да и пришел ли он туда?.. Его стук взволнован до остановки ветра, дождя, крика! Но дверь не отворяется. Он машинально ищет в карманах ключ, но он-то у Гагарина. Так и хочется закричать из сейчас, из этой минуты, что это Итака! Та самая Итака!
Обнаруженная в кармане отмычка входит в дверное отверстие, и замок сам по себе несколько раз поворачивается, разворачивается, в сторону бессмысленных ожиданий.
Там за дверью женщина. Она не решается открыть. Она наслаждается его возвращением и потому боится потерять даже секунду этого счастья. Она беззвучно рыдает... Она умоляет, чтобы эта радость длилась, чтобы она была с ней, всегда, всегда, всегда... Он решил, что всё перепутал, что пришел не в то место и уходит.
— И что дальше?
— Дальше ты... Ты должен за всю эту жизнь ответить. За всю потерянную жизнь.
Стук в дверь, длящийся дольше секунды, дольше чем... И она — дура набитая, вся в слезах и без сознания в сияющей луже. Она больше никогда не вернется в это мгновение. Так и знай!
С неба падают ключи, парашютисты, и прямо на головы богов, смешавшихся со смертными. Боги могут распахнуться, как двери, когда в сутолоке грядущей славы невозможно догнать стоящего на месте. Именно такая неподвижность возносила руки вверх и они тут же обрастали непрестанным светом.
— Всё-таки зачем он приходил?
— Мы не виделись с ним с самого детства. С того самого времени, когда снег грубого помола лепил на окнах наше будущее. Он, конечно, всё понял. Обида вошла в него и осталась. Да, его не устраивало такое предсказание — он весь в белом, я же в пересвеченном одеянии, ко всему еще — свидетель его неудач. Он собрал одноклассников и повел на крышу обмыть нашу встречу.
В тот день моросило и оцинкованная крыша оказалась для веселья опасной. Кто-то из ребят едва не скатился к самому карнизу. Всё перенеслось в подземелье. Я никогда там не был. И вот сейчас коллектор времен Ивана Грозного просто заворожил меня своей «архитектурой».
А кирпичная кладка? Это вообще шедевр, когда человек, кирпич, раствор — здесь под землей, как «весна после смерти»! Подземное зодчество меня так увлекло, что я не обратил внимание на исчезновение моих товарищей и, следуя за фонарным лучом, забрел в арку, где тут же объявились «грозные» хозяева.
— Ты почему на моей территории и без тапочек? — Это высказывание сопровождалось отборным матом бородатого мужика. Следом за ним возникла не менее грозная физиономия другого, как выяснилось позже, они решили меня убить.
— Какая любовь заключена в этой кладке, не правда ли? — спросил я у внезапных собеседников, высвечивая фонариком достоинства подземной стены.
Мужики растерялись, явно не понимая, о чем идет речь. Я повторил свой вопрос. От неожиданности хозяева включили свет, предложили галоши-тапочки и угощение: оно хранилось в тутошнем холодильнике. Когда протянутый в мою сторону бутерброд с красной икрой я неожиданно надкусил, один из бородатых поинтересовался у напарника: «С какой помойки такая свежатина?»
— Та, что возле пятизвездочной...
— Там не всегда так бывает. Чаще пополам с туалетной бумагой... обычно в зубах вязнет и привкус... Знаешь от этого какой бывает привкус?
Но его предубеждения меня не смутили и не спровоцировали рвотный рефлекс, на который, вероятно, они рассчитывали. Тут же побратались «на долгие времена», клятвенно обещая друг другу встречаться чаще. К удивлению моего приятеля, я нашелся. Он разочарованно встретил меня в объятиях новых друзей.
Утром следующего дня выпал снег. Люди выбежали из домов навстречу собственной необитаемости. На встречу с тем, что не догоняется...
ТЕРРИТОРИЯ СВЕЖЕРАЗБИТОГО СЕРДЦА
Отец умер вдруг. Такая внезапность подтверждала его всегдашнюю особенность — он был бессмертен. Древние люди считали, что бессмертные умирают «вдруг и навсегда», поэтому никогда не возвращаются... Никогда!
О смерти отца я узнал от птичьих пересмешников. Они как бы говорили его голосом: «Есть два способа жизни: ходить по твердой земле, либо по воде». Но в их исполнении это звучало как-то не убедительно, без юмора. И я «вдруг» понял: папы больше нет.
Лицо отца двигалось и исчезало, но не в пространстве, а во мне. Его взгляд, подобно сияющему велосипедисту, навсегда свернул в ближайший переулок и даже не просигналил. Если бы он еще мог, если бы он не свернул... то, может быть... Но это так видится из сегодня... А тогда... Тогда я должен был исполнить его последнюю просьбу, мимоходом обронённую в одной из наших бесед: «Хотя бы ночку после смерти провести дома». Но где? Где этот дом? Очередная мамина любовь завела ее куда-то в Африку, и уже много лет связь с ней была исключительно по «праздникам». А в нашем доме давно жили чужие люди.
— В договоре на аренду о смерти вашего отца нет ни слова, — убеждал меня квартиросъемщик, — поймите, у нас маленькие дети. Перевезти их даже на время просто некуда. Мы не местные. А оставить малышей наедине с покойником, сами понимаете...
Женщина, с которой отец прожил последние годы на сороковом этаже, сокрушалась на неработающий лифт и на всякие проблемы, связанные с непомерной высотой небоскреба. Жена также приняла позицию «неприятия» умершего.
— Если ты только внесешь в нашу квартиру гроб, если ты только это сделаешь, я не задержусь здесь ни на секунду.
— Ты же любила отца.
— Да, но живого. Мне в голову не могло прийти, что он когда-нибудь умрет. Разве такой человек, как твой отец, мог умереть раньше нас? — печальные, взрослеющие птицы влетели в нее и не вернулись. — Мне представлялось, что он не покинет этот мир, покуда не закопает каждого из нас. Каждого! — с внезапной озлобленностью проговорила жена, — и сделает из наших надгробий указатели — «РАЙ ТАМ!», — и она приставила к виску указательный палец.
Почему-то вспомнилось, как мы с папой проходили по мосту через городской пруд. Вода стояла такая чистая и ясная, что, показалось, она стала на пуанты и, не проливаясь, поднялась над береговой линией. Через эту удивительную оптику можно было рассмотреть на дне ночные декорации Луны и всякое такое, что не поддавалось описанию. Лучезарное «купание» в проносящейся над нами воде внушало нам мысли совсем неземного порядка: «Дух дышит, где хочет, и голос слышишь, а не знаешь, откуда приходит: так бывает со всяким рожденным от Духа». (Ин 3:8)
Стоило остановиться, как отец тут же перекручивал стрелки часов в разные стороны, уверяя меня в необходимости заполнить образовавшуюся пустоту движением, даже таким образом. А слова, сопровождавшие мое негодование, необходимо прокричать, а не уносить с собой в священное завтра — утверждал отец. И я кричал:
— Ты меняешь порядок вещей там, где это не нужно!
— А где нужно? Где это универсальное НУЖНО? В какой части света оно произрастает?
Так мы проходили мимо дома, в котором, на моей памяти, никто никогда не жил. Но именно в этот раз в пустующем строении загорелся свет и зазвучало... ну да, кто-то тонким детским голосом пропел «Сулико».
Отец улыбался, и я понимал — это по его «прихоти» произошли такие перемены. Папа украдкой преклонил перед внезапным преображением колено, но сделал вид, что оступился, и мы, не говоря ни слова, оглянулись каждый в самого себя.
Гроб с телом отца привезли к «нашему дому» вечером, и тут же случился снег. Меня обступили сиюминутные белые стены той жизни, в которую войти нельзя, но можно... Мое детское фото, сорвавшись с подвижной стены снегопада, не разбилось, а заросло моментальным сугробом где-то на орбите сердца.
Я отодвинул крышку гроба. Снег успокоился. Так мы пробыли с папой до утра.
Утром приехал катафалк с похоронной командой. Пришел приглашенный скрипач и что-то отыграл, глядя на меня как на тень того, кто ее не отражает. Так и попрощались...
ВНЕ ТЕЛА
Его больше нет...
Две женщины в полном отсутствии солнца делят молчанием комнату. Некто издалека, всё еще надеясь спастись, осваивает их утомленные лица. Как они пронзительно похожи в такие минуты: по-детски неприкаянные, не понимающие своего положения, не помнящие того, что произошло.
— Может, снимешь платье? — предложила первая, а вторая, прикрываясь сумерками, сидела в призраке распадавшегося на бусины школьного воротничка.
"Неужели посмела... Неужели шла за гробом совершенно голая? Почему никто не заметил? Почему, в конце концов, я..."
— Бесстыжая, — тихо обронила всё та же и, опустив на пол одежду, по-лисьи подкралась к сидящей напротив.
Они прикасались друг к другу, как старые знакомые, удивляя порой неожиданной гибкостью тела, непредсказуемым поворотом шеи. Трудно предположить, чьи губы первыми совершили вероломство. Но, неоднократно отразившись в завешенном зеркале, в бездне давно несуществующих, давно потерявших свое значение предметов и, таким образом, отраженные одновременно среди лунных ландшафтов и затонувших кораблей, — две женщины лепили в пространстве себе подобных, в каждой неточности угадывая...
В потоке остановившихся фантазий они награждали свои отражения фруктовым мороженым, бессрочными билетами в заезжий зоопарк, где говорящие попугаи раздавали прохожим ТО САМОЕ ИМЯ.
— Как я ненавижу тебя, — непонятно кому сказала прежде молчавшая, а ОН, унося с собой горсть рассыпанных бусин, едва удерживаемый сквозняком разбитых окон, распахнутых дверей, обнаруженный несколькими минутами назад в чьем-то плече, а теперь — в панике рыжих волос, уходил уже серьезно, уже вне гроба, уже вне всех представлений о том, как нужно уходить.
«Вам остается только наслаждаться,
Всё готово для праздника,
Всего достаточно».
Не замечая пролитое вино, уставшие женщины зализывают друг другу раны.
— Что будет, если ты достанешься другому? — спросила каждую уже чужая, уже та, за окном.
[1] Б.Ванталов
Фрагмент книги взят следующиего издания:
Шаталов С.А. Сержант Пеппер и его одинокое сердце. - Харьков: Фолио, 2018
Графика художника Александра Григорьева