main...

Метажизнь Юрия Олеши по кличке "писатель". Часть 1

Метаписатель Ю. Олеша с самого рождения испытал на себе странные формы раздвоения в жизни и в литературе. По рождению Олеша был из дворян, а по факту семья его отца с трудом сводила концы с концами; писатель с одесской юности мечтал о новом мире, но жить в «новом», советском мире, ему был не комфортно; всегда считал себя писателем, но закончил лишь два «больших» произведения, а к концу жизни обзавелся кличкой «писатель»; хотел писать о революции, а итоги первой «великой» революции отбивали всякую охоту браться за перо; любил одну Серафиму Суок, а жизнь прожил с другой Суок. С этим ощущением раздвоенности и провел свою несчастливую жизнь счастливый писатель Ю. Олеша.


Вместо пролога

Когда-то наше общество, ныне, к счастью не существующее как политическое явление, считалось самым читающим обществом на свете. Было даже в нашем (дальше тавтология) обществе Общество любителей книг, куда все «добровольно» вступившие платили копеечные взносы, за что получали марки, которые вклеивались в бумажные книжечки вышеупомянутого общества. Правда книг, которые можно было читать, существовали крайне мало и то все передержанные, в основном из 19 века, так называемые романы реалистического направления, да книжки про вторую мировую, которую у нас упорно называли великой отечественной. Зато писателей было очень много, особенно тех, кто писал каждый год, много и плодотворно, выдавая на-гора безликие, однообразные сюжеты, характеры, фабульные шествия перевоплощений плохих парней в хороших комсомольцев. Этих писателей знала вся страна счастливая и сытая, хоть и устававшая в очередях за дефицитом, но довольная уже тем, что нет войны. Фадеев, Федин, Ал. Толстой, Катаев, Павленко, Шолохов, даже, Брежнев и многие другие открывшие памятники себе самому, а их произведения входили в школьные программы советских рэкетиров, оговорился, конечно, советских школьников, будущих рэкетиров. Видимо соцреализм, бравого дедушки Горького был настолько силен эстетически, так исправлял заблудшие души, имел такой большой воспитательный эффект, что все читатели с ослаблением идеологических тисков бросились на волю, постмодерновую волю самиздата, «тутиздата» и прочего «издата».

 

Однако среди сотен прославленных имен были и те, чьи фамилии хоть и были знакомы, но оставались в тени истории, эпохи, произведения их были не столь конъюнктурны, идеологически идеально выдержаны и пр. и пр. В частности, таким был советский украинский одесский писатель Юрий Олеша, автор одного романа, еще одного романа-сказки, нескольких пьес, рассказов и киносценариев. Знаком он нам с детской скамьи, поскольку написал знаменитую роман-сказку «Три толстяка», романтическую историю о борьбе молодости со старым, пыльным миром. Сказка о революции. Если сомневаетесь в моей оценке советской литературы послушайте Юрия Карловича:

 

Кадр из диафильма «Три толстяка» / Источник: meshok.net

 

«Литература окончилась в 1931 году.

Я пристрастился к алкоголю.

Прихожу в Дом Герцена часа в четыре. Деньги у меня водятся. Авторские за пьесу. Подхожу к буфету. Мне нравятся стаканчики, именуемые лафитниками. Такая посудинка особенно аппетитно наполняется водкой. Два рубля стоит. На буфете закуска. Кильки, сардинки, мисочка с картофельным салатом, маринованные грибы. Выпиваю стаканчик. Крякаю, даже как-то рукой взмахиваю. Съедаю гриб величиной в избу. Волшебно зелен лук. Отхожу.

Сажусь к столу.

Заказываю эскалоп.

Собирается компания.

Мне стаканчика достаточно. Я взбодрен.

Я говорю: «Литература окончилась в 1931 году».

Смех. Мои вещания имеют успех.

Нет, товарищи, говорю я, в самом деле. Литература в том смысле, в каком понималось это в мире, где…

Ах, какое большое несчастье надвигается на меня!»

 

 

Собственно, в этом отрезке дневника схвачены все темы Олеши, которые линогравюрой, жгучим оттиском отпечатаются на гранках всей его жизни. Это и алкоголь, чутье на фальшивую литературу, это глухота и слепота современников, с которыми Олеша собутыльничал, сожительствовал в 1/6 части света, которые читали его страницы и ждали новые; и это чуть ли не врожденное ощущение несчастья, медленно поглотившего гениального писателя, который не смог настроиться на фальшивый лад, а писать по-другому не мог и не хотел. Обласканный советской властью за первые литературные произведения, вошедший еще в конце 20-х в сонм новых революционных демиургов нового пролетарского искусства, Олеша так и остался одесским мальчиком, чутко чувствующим ложь и неправду и поэтому не сумевшего несмотря на удачный старт остаться на верхушке сталинско-горьковского литературного Олимпа.

Катаевская Бессарабия

У Валентина Катаева, старого друга и товарища Юрия Олеши, в романе «Белеет парус одинокий» упоминается овидиопольская экономия, куда героя романа мальчика привозит отец, как на дачу. Это все, что мог позволить себе представитель среднего класса, учитель гимназии. Эта дача в романе выведена в качестве такой дореволюционной идиллии, когда грозовые тучи появились на горизонте в виде силуэта взбунтовавшегося броненосца «Потемкин». В этой бессарабской степи у Катаева все рисуется крупным планом, это те мгновения счастья, которые зафиксировали глаза мальчика, его внутренний взор, и поместили в тайную кладовую индивидуальной памяти, туда потом всю жизнь будет возвращаться мальчик, в котором не трудно узнать автора Валентина Катаева. Так, все вышесказанное можно спокойно причислить и на счет Юрия Олеши.

 

Олеша переехал в Одессу маленьким мальчиком из украинского города Кропивницкий (быв. Кировоград и дважды быв. Елисаветград), и уже к концу 10-х гг. нового века сделался заметной фигурой литературной Одессы.

 

Парадокс или закономерность. Детские воспоминания безудержной волной накрывают человека на старости лет, и именно детский опыт, один опыт, первое свидание с жестокостью жизнь формирует человека и влияет на весь его последующий опыт. Олеша не исключение, воспоминания о детстве, так или иначе, раскиданы по всему дневнику, но именно большой массив таких «памяток» находится в самом конце дневника или жизненного пути писателя.

 

«Первое, что я помню, — это меня несут, взяв из ванны. Меня несет женщина со старыми, вяло свисающими локонами… Кто она? Тетя? Как могу я помнить, какие у нее локоны? Как я могу знать, что они старые? Да еще вяло свисают? Что-то я придумываю сейчас, на ходу. Но почему же я придумываю именно это, а не что-нибудь другое? Почему эти картины рождаются одновременно? Какая-то причина этому есть! Очевидно, какой-то частью сознания я схватил и ту картину, которая кажется теперь придуманной…

Мир до войны был чрезвычайно велик и доступен. Запад мог начаться за водонапорной башней, в местности, к которой город обращен задами.»

 

Олеша с сетрой Вандой начало ХХ века / Источник: archivsf.narod.ru

 

Повзрослев и став прославленным писателем и потом, спившись и превратившись в нищего, Олеша ни разу в жизни не побывает заграницей. Видимо это было связано с позицией автора, несогласного с режимом, для которого тишина правды стала важнее громогласной лжи.  Внутреннему сопротивленцу априори невозможно было побывать заграницей. Ведь за это нужно было бы платить литературной монетой, страницами фальши.

 

Вот еще о том же, о географии, которая в подростковом и юношеском возрасте не имела особых границ и протяженностей:

 

«В Одессе я научился считать себя близким к Западу. Я видел загородные дороги, по сторонам которых стояли дачи с розами на оградах и блеском черепичных крыш. Дороги вели к морю. Я шел вдоль оград, сложенных из камня-известняка. Он легко поддается распилке и в строительство поступает правильными параллелепипедами, оставляющими на руках желтоватую муку. Желтоватые стены дуют пылью, розы падают на них, скребя шипами.»

 

То, что казалось таким простым и близком в детстве, с годами приобрело труднореализуемую задачу. Близкий мир оказался бесконечно далеким и нереальным, миром, куда взрослый Олеша так никогда и не попадет. Странные мысли приходят на этот счет. Польский род Олеши (кстати, не читайте русскую википедию, там Олеша из белорусских граждан) долго мытарствовал по восточной Европе пока не осел на украинских землях, т.е. границы старого мира были открыты для поиска лучшей доли, а после революции, в новом и прекрасном мире, о котором мечтали все российские демократы разных национальностей границы закрылись, пространства схопнулись до размеров городков, кварталом и улиц, на которых оказались люди в конце периода турбулентности. О Западе, как о месте свершения юношеской мечты и подвига пришлось надолго и навсегда забыть нескольким поколениям «лучшего» государства на свете.

 

Воспоминания Олеши после тяжелой болезни, после очередного выхода из петли алкоголизма, белой горячки, после возвращения в относительную реальность, после мучительных уходов в хрупкий улиточный панцирь. В своих воспоминаниях писатель раскодирует многие загадки свой жизни, почему именно так, а не иначе сложилась его судьба, отчего такой скупой литературный опыт, скупой не в эмоционально-эстетическом плане, а именно количественный. Почему так мало написал Олеша? И второй аспект воспоминаний об одесском детстве – это литературная попытка через память и лист бумаги сопротивляться старению, увядания, законам физики. Тело предает, а душа беспокойно мечется и кричит, что еще мало, так мало сделано и написано. Воспоминания помимо всех остальных функций – это еще и акт сопротивления, это акт против забвения и самозабвения.

 

А тогда в начале 20 века – это было наступление, дыхание злое и зловонное, сладкое и соблазнительное нового времени. Подгнивали империи, распадались традиционные связи: семейные, социальные. Индивидуализм и одиночество возводились в абсолютную степень. Фигура отца все больше напоминала фигуры квартального, полицейского, директора гимназии и прочие репрессивные фигуры старого мира. Разрушенная связь с отцом, что показательно для модерна, порождала надежды на революцию, на новые времена и отношения, когда все будут братьями. Помните у Эйзенштейна этот фальшивый крик-титр «БРАТЬЯ!». Фальшивый потому, что новые времена принесли другой титр-погоняло: «тамбовский волк тебе друг» и брат.

 

«Я был сыном акцизного чиновника, и семья наша была мелкобуржуазная, так что мятеж броненосца «Потемкин» воспринимался мною как некий чудовищный по ужасу акт. И когда броненосец «Потемкин» подошел к Одессе и стал на ее рейде, все в семье, в том числе и я, были охвачены страхом.

— Он разнесет Одессу, — говорил папа.

«Потемкин» для нашей семьи — взбунтовавшийся броненосец, против царя, и хоть мы поляки, но мы за царя, который в конце концов даст Польше автономию.»

 

Слепой страх перед надвигающимся новым «нечто» побуждал рационально объяснять причины и привлекательность перемен. Революция облеклась в одежды новых чаяний и справедливости, а старый, «законный» мир рядили в рубища палачей.

 

«Убитый матрос лежит в порту. Это грозит нам бедствиями. Это было жарким летом, когда цвели каштаны и продавались вишни. И меня послали за вишнями как раз в тот час, когда «Потемкин» дважды выстрелил по городу. Он не хотел стрелять по городу, он метил в городской театр, где заседал военный совет под председательством генерала Каульбарса, но промахнулся, и оба выстрела пришлись по городу.»

 

Здесь слепота народного бунта из метафорического облекается в буквальный смысл. И если его экстраполировать на всю русскую революцию, то становится понятным, в чем причины неуспеха и печальный итог большого революционного, советского эксперимента. В слепоте целей, при попустительстве в выборе средств. Вот так, одним абзацем, Олеша раскодировал всю суть «революции» большевиков. Кроме того, у меня лично слепой выстрел броненосца обрастает дополнительными коннотациями после того, когда вспоминаешь кем был граф, чьим именем названа была железная посудина и какие представления он давал Екатерине 2, катая и знакомя ее с украинской степью.

 

«В качестве испугавшихся возможной бомбардировки города «Потемкиным» мы бежали на станцию Выгода — одну из ближайших от Одессы, но уже в степи, уже во владениях немцев-колонистов. После короткого путешествия в поезде мы ехали в бричке. Тогда впервые я познакомился с бескрайностью степи, с ее жарой, с ее лиловатостью. Мне скорее не понравилось все это; по всей вероятности, я воспринимал эти картины сквозь тошноту, вызванную укачиванием брички, стоявшим в зените солнцем, тревогой, непривычным распределением часов еды. Подпрыгивающие крупы лошадей, раскачивающиеся хвосты с блуждающей у их корня шлеей, мухи, летящие вместе с бричкой, как бы стоящие в воздухе в виде люстры, черные четырехугольники полей на горизонте — как могло это не казаться болезнью, не вызывать тошноты?»

 

Кадр из фильма С. Эйзенштейна "Броненосец Потемкин" / Источник: truba-delta.ru

 

Выстрел слепого броненосца, вишни в бумажном пакете, тошнота в бричке, злые слепни в степи все эти крупные планы, как предвкушение, раскрывающие сюжетные ветки, фабульные действия и прочие игры с развитием жизни. Каждый крупный план – это дорога, по которой можно идти, но вернуться назад невозможно. Все исходные данные и точки для начала экзистенциального романа на заре 20 века. Выбрал себе карту-дорогу и двигаешься по ней, и только в творчестве, в литературе, можно попасть в точку пересечения или даже в историю с параллельными сюжетами и перескочить на соседнюю ветку.

 

«Мир принадлежит мне. Это была самая простая, самая инстинктивная мысль моего детства. Я так свыкся с ней, что даже не нуждался в заносчивости. Напротив, я был скрытен и молчалив и лучше всего чувствовал себя в одиночестве, стараясь даже придавать этому одиночеству сходство с отверженностью, чтобы тем более сладости находить в напитке, поившем мои соки. Напиток этот был — предвкушение.»

 

Так течет время в «овидиопольской экономии», в степях Бессарабии, где заканчивается Восток и начинается Запад.

 

«Все убеждены, что движение трамвайного вагона необыкновенно быстро, молниеносно, что даже и не приходится думать о том, что можно успеть перебежать улицу.»

 

Иное ощущение времени. Время «овидиопольской экономии», накануне появления серого силуэта броненосца на горизонте Черного моря – это время рапида. Время текуче, солнечно-ленивое, с горькими запахами степи и звуками слепней за спиной. У Олеши присуствует даже почти буквально-метафорическое описание проекции кинопленки на экран с толчками и подергиваниями, подрагиваниями.

 

«В детстве меня поразило вздрагивание мира, происходившее тогда, когда я после быстрого бега вдруг останавливался. Мир вздрагивал соответственно толчкам моего сердца. И все предметы казались чуть-чуть сдвинутыми, как это бывает на литографских оттисках, где иногда из-за очертания изображенного предмета выступает его розовая тень.

Остановившись после быстрого бега, я видел едва уловимую и быстро исчезающую розовую кайму над крышами домов. Так пульсация крови в глазных сосудах изменяла передо мной картину мира.»

 

Сначала ты идешь по жизни, не замечая намеков и предостережений. Ты их не игнорируешь, а просто с высоты своего  максимализма их не замечаешь, они не вписываются в кадрирующие рамки твоего широкоугольного объектива, даже на полях, там, где горизонт заламывает и искажается перспектива, нет ни одной царапины и соринки. Все чисто и готово принять твой вызов, принять и покориться. А потом…

 

«Однажды, будучи маленьким гимназистом, я пришел к глазному врачу — разумеется, не по собственному почину (вот еще!), а исполняя волю именно гимназического начальства, считавшего, что мне необходимы очки.

Я до поразительной отчетливости помню наполненное закатным солнцем парадное, площадку, загибающийся марш лестницы, дверь. И как раз запомнилось, что в эти мгновения я думал о моей жизни — словом, как и теперь думаю! С  тех пор прошло более сорока лет — но ощущение, скажу, такое, как будто прошло всего лишь полчаса. Я думал в этом парадном о том, что быть человеком трудно.»

 

Потом что-то случается помимо твоей воли, помимо твоего понимания. Вдруг в мире, и еще хуже, в тебе, в твоем теле, в сердце находят изъян. Ты его не чувствовал, ты не согласен с отцом, с врачом, с директором гимназии, с царем, но зерна сомнений уже посеяны. Дальше нужно ждать только момента, когда они прорастут сквозь толстую кору твоих волений и стремлений. А они прорастут!

 

У греков античности, умных, растворившихся в истории и даже не оставивших после себя законных наследников, а только самозванцев, был прекрасный бог мгновения, удачного мига. Обычно про него говорили: Приходит Καιρός, открывай рот и нос. Т.е. не пропусти свой шанс. Для нас же кайрос – это такой момент в личной истории, который может не только быть счастливым, но и круто негативно поменять нашу жизнь, навсегда сделав нас беглецами за собственной полноценной жизнью. Олеша, если верить его дневнику, дважды ощутил визит бога еще, когда был мальчиком, сыном акцизного чиновника.

 

Представьте это на себе, на собственной шкуре. Вы маленький мальчик или девочка, вы представитель среднего класса, ваш мир – это мир хороших манер, классической музыки и пр. достижений человеческого духа… И вот вы выходите во двор и встречаете… Нет, не трактор…

 

Вас встречают два маленьких и сопливых проводника в мир подземный. Дальше слушайте Юрия Карловича:

 

«Они посадили меня на молодого жеребца с дурным характером. Этих двух мальчишек смешило, что у меня ничего не получается из верховой езды. Они хотели, чтобы я упал, чтобы лошадь сбросила меня, понеся, и чтобы я просто убился насмерть. Из всей езды моей на описанном жеребце я помню только выбегающую буквально у меня из рук длинную узкую шею животного… Я съезжал то в один, то в другой бок. Седла не было, я сидел на остром хребте — причем страдал и от того, что причиняю коню боль.

Два мальчика, один повыше, другой пониже — карапузик, но храбрый и мужественный, на лестнице героизма стоящий выше меня на много ступеней, — бежали за мной, бежали по бокам, бежали впереди, ожидая, когда я свалюсь.

Жеребец понесся в сторону табуна, из которого он недавно был откомандирован. Табун виднелся мне в виде волнистой тени на горизонте. Ясно, он в конце концов сбросит меня. Я держусь, но не пора ли самому бежать с этого тела — чужого, ненавидящего меня, чувствующего мою слабость тела?

Как-то мне удалось сойти. Я сошел. Он тотчас же гордо отпрянул от меня, хлестнув меня освободившимися поводьями, и унесся, разбрасывая землю, сверкая вдруг золотым крупом…

Мальчики хохотали, мне было стыдно — я был не воин, не мужчина, трус, мыслитель, добряк, старик, дерьмо… Вот тогда, в этот закатный час в степи под Вознесенском, и определился навсегда мой характер.»

 

Вот эта точка, момент, кайрос, которая изменила всю жизнь Олеши. Отсюда попытка понять новое, принять революцию, стать своим, «убрать» свое полячество, католичество, барчукство и пр., принять перемены и тех, которые придут к власти и будут управлять, и манипулировать будущим, в котором, как оказалось, Олеше и таким как он, места не было.

 

И второй случай-кайрос.

 

«Столяр, работавший в подвале, смастерил мне нечто вроде модели солдатской винтовки — вернее, ее профиль, вырезанный из белой, чуть желтоватой сосновой доски. Трудно мне описать сейчас то восхищение, которое охватило меня, когда я впервые взял эту штуку в руки…

Я не помню, каковы были подступы к тому, что разыгралось в следующую минуту, но тут же, едва я успел чуть не в первый раз прицелиться еще там, в подвале, на пороге подвала появился подросток, незнакомый мне, лица которого я даже не успел увидеть, и, взяв у меня из рук подарок столяра, ушел вместе с ним — так, как будто это вообще была его вещь, даже не оглянувшись на меня и даже не допуская, как видно, мысли о том, что я могу попытаться протестовать.

Таким образом, я не больше минуты был обладателем вещи, показавшейся мне такой прекрасной. Какой-то удивительный розыгрыш сделала со мной судьба на пороге подвала с лежащим на нем прямоугольником солнечного света.»

 

Революция выпустила этих бесов на волю, наделила властью и безнаказанностью. То, что раньше делалось на черном дворе, в мастерской столяра стало государственной политикой. Унижения и стирания личности, достоинства – главные черты коммунистического строя. Так же потом писатель будет обманут большевицким переворотом. За этот обман, точнее, за веру и за договор с режимом не искупить свою вину до конца дней своих. Молчание Олеши - это добровольное изгнание, самоизоляция, это попытка искупить вину.

 

У каждого по-своему происходит знакомство с адом. Как писал граф Толстой, все счастливые лица похожи своим глупым однообразием, и только несчастливые люди различаются, все несчастливы по-своему. Эти унижения, это путешествие в подземный мир не прошли даром, на исходе жизни Олеша запишет:

 

«Вторая причина — страх появиться перед публикой. Мне все кажется, что меня засмеют, будут издеваться надо мной, что все написанное недостаточно хорошо… Другими словами, пиша статью, я ищу некоего настолько совершенного ее вида, что иногда статья кажется мне просто сияющей в воздухе, давно сочиненной в веках кем-то.»

 

Но были еще другие стигмы, знаки и тавро. Синематограф, электричество, трамваи, телефоны и цирк… Олеша впитал модерн и этот разлом на две культуры традиционную и новую (модерновую) носил в себе и в своих произведениях. Образы цирка, балагана прочно улеглись в сознание мальчика, чтобы через полтора десятка лет вырваться на чистые листы в форме сказки-романа.

 

«Также и пробуждавшаяся чувственность находила свои тайные воплощения в образах цирка… Кому бы ни принадлежали ноги в трико, кто бы ни был обсыпан по бархату золотыми блестками, на чьем лице ни играла бы застывшая малиновая улыбка — все это говорило о том, что в мире есть какая-то великая тайна, которую я скоро постигну, ради которой живу.»

 

Эти образы сублимировались, и из детских сексуальных ассоциаций и поисков превратились в песнь свободы, в пропаганду нового мира, равных и равноправных, где толстым толстякам не будет места и возможностей удовлетворять свою похоть чрево- и чреслоугодий. Правда, тогда Олеша, да что, Олеша! В таком возрасте никто не верит, что однажды он может быть или стать толстым стариком, облизывающим губы при виде куколки Суок.

 

«Как было приятно в эпоху первой любви, выйдя на поляну перед дачей, увидеть вдруг девочку в другом платье — не в том платье, в котором привык ее видеть, а в другом, новом, как видно, только что сшитом. Пожалуй, оно было синее, отделанное по воротнику и подолу, а также по концам рукавов красной тесьмой. Это появление возлюбленной в новом платье усиливало любовь чуть не до сердцебиения, чуть не до стона. Страшно было даже приближаться к ней, и она тоже, восхищенная собой, оставалась стоять недалеко от черного дерева с отчетливо видимыми издали локонами.

Между нами было пространство осенней, в кочках, земли, на которой ни с того ни с сего вдруг начинали кувыркаться листья…

Еще недавно я был молод. Мы сидели на подоконнике в кино «Одеон», вынеся ноги по ту сторону окна — в сад (оно было на первом этаже), и, разговаривая, двигали ногами по гравию. Мерцание экрана позади нас не отрывало нас от нашего разговора… Был жаркий одесский вечер. Мы — это я и Сима Худякова, которую я любил первой — трудной, мучительной — любовью.»

 

Цирк начала ХХ века / Источник: topnews.ru

 

В этом куске самое поразительное, не укладывающееся в голове - это: «Еще недавно я был молод». Эта частица «еще», как глагол неопределенного времени, мгновенно заставляет нас вернуться в молодость, так мгновенно, что наша современная минута кажется нереальностью и вот, мы уже сидим с Симой (у каждого она своя) и под нашими ногами шуршит гравий и холодит любовь наши затылки и сердца.

 

Украинский писатель Михаил Булгаков оставил нам, ставшую крылатой соломинку, за которую мы всегда цепляемся, мысль о том, что «рукописи не горят». Конечно, это верно. Но они поддаются иному воздействию, чем жадный огонь. Посмотрите на рукописи раннего Шкловского и позднего Шкловского, сравните редакции романа «Жизнь и судьба» Василия Гроссмана и, даже, разные редакции самого булгаковского романа «Мастера и Маргариты», и становится понятным, что несгораемые рукописи отлично поддаются редактуре, а порой и, самоцензуре. Революция, по сути, являлась актом «отцеубийства» (если использовать терминологию Фрейда), всесильного, патриархального, «коллективного» отца ради освобождения новых сил из-под «ига», во имя личного счастья. Однако, на самом деле этого не произошло, после убийства «братьями» (салют, Эйзенштейн!) одного отца его место со временем занял другой «коллективный» патриархальный отец, уже оперирующий новыми техническими и технологическими средствами подавления и принуждения своих сыновей. Недаром усатого вождя называли «отцом» всех народов.

 

Новый «коллективный» отец может даже использовать «преступления» сыновей против мертвого и поверженного отца, меняя смысл терминов и называя прошлые проступки героическими деяниями, подвигами молодого поколения во имя будущего. А на самом деле, используя весь героический нарратив для сохранения и упрочения собственной власти, консервации общественных отношений, а также инкорпорируя уже детей бывших сыновей-бунтарей внутрь коррумпированной и угнетающей системы. В итоге теряется целое поколение, пока уже дети бунтовавших когда-то отцов, а порой, уже и внуки не продолжат славное дело «отцеубийства».

 

Таким образом, уже в детстве, с помощью трагических или печальных случаев (кайрос) были заложены основы мировосприятия Юрий Олешей мира, окружающего его и самоощущение в этом мире. Жестокое первое знакомство в лице директора и учителей лицея, броненосца «Потемкина», дворовых мальчишек, а также смутных, не артикулированных смыслов и пока только осознаваемых на уровне предчувствия, напугали мальчика Юзэка (Юрэка) Олешу. В сказке наследник Тутти с простреленным сердцем просыпался от сна равнодушия, чего автор не дождался в жизни.

 

Конец первой части.

Продолжение следует…

 

Ян Синебас